Воспоминания о H. В. Станкевиче - Мемуары и переписка- Тургенев Иван Сергеевич

Меня познакомил с Станкевичем в Берлине Грановский - в 1838-м году, в конце. До того времени я слышал о нем мало. Помню я, что когда Грановский упомянул о приезде Станкевича в Берлин, я спросил его - не "виршеплет" ли это Станкевич,-- и Грановский, смеясь, представил мне его под именем "виршеплета". В теченье зимы я довольно часто видался с Станкевичем - но не помню, чтоб мы вместе ходили на лекции: он брал privatissima {самым частным образом (лат.).} у Вердера - а в университет не ходил. Станкевич не очень-то меня жаловал - и гораздо больше знался с Грановским и Неверовым. Я очень скоро почувствовал к нему уважение и нечто вроде боязни, проистекавшей, впрочем, не от его обхожденья со мною, которое было весьма ласково, как со всеми, но от внутреннего сознания собственной недостойности и лживости. Станкевич жил в то время один - но у него с утра до вечера гостила одна девица, по имени Берта, недурная собой и неглупая; она в последствии времени очень плохо кончила, сошлась с Ефремовым и была выслана из Берлина, чуть ли не за кражу. Она была довольно остра и забавна по-берлински. Помню я одну ее остроту, переданную Станкевичем: у ней была сестра, которой пришлось раз ночевать у Станкевича,-- Берта объявила, что она не хочет, чтобы на эту ночь была "allgemeine Pressfreiheit" {"полная свобода печати" (нем.).}, хотя она и либералка. Станкевич любил женский пол, но в душе был целомудрен - особенно если сравнить его с нынешней soi-disant {так называемой (франц.).} молодежью. Здоровье его уже тогда было плохо - мы знали все, что он страдает грудью, и к нему ездил д-р Баре (Barez), который обращался с ним очень дружелюбно. (Он был тогда первым врачом в Берлине.) Впрочем, Станкевич много выходил и театр посещал часто, особенно немецкую оперу. Тогда соперничали две певицы: Лёве и Фассманн - признаться сказать, обе довольно плохие. Грановский был поклонником Лёве, высокой и красивой брюнетки, Станкевич предпочитал Фассманн, блондинку. Любимцами Станкевича были два комика: Герн и Бекманн. Герн был карикатурист вроде Живокини; у Бекманна было много неподдельного, спокойного юмору. В характере Станкевича было много веселости, и он любил посмеяться. Чаще всего встречал я его у Фроловых. Он почти все вечера проводил у них. Между им и г-жой Фроловой существовало отношение весьма дружественное. Эта г-жа Фролова (первая жена Н. Г. Фролова, урожденная Галахова) была женщина очень замечательная. Уже немолодая, с здоровьем совершенно расстроенным (она скоро потом умерла), некрасивая - она невольно привлекала своим тонким женским умом и грацией. Она обладала искусством - mettre les gens à leur aise {вызывать у людей ощущение непринужденности (франц.).}, сама говорила немного, но каждое слово ее не забывалось. В ней было много наблюдательности и понимания людей. Русского в ней было мало - она скорее походила на очень умную француженку - un peu de l'ancien rêgime {немножко старорежимную (франц.).}. Стефания Баденская считала ее в числе своих приятельниц - Беттина часто ходила к ней, хотя в душе ее побаивалась. Г-жа Фролова обходилась с Беттиной un peu de haut en bas {немножко свысока (франц.).}. Вердер бывал у ней часто - Гумбольдт посещал ее иногда. Я ходил туда молчать, разиня рот, и слушать. Фролов сам никогда не вмешивался в разговор - сидел в углу, разливал чай, значительно мычал, поводил глазами, подергивал усы - но не раскрывал рта. Станкевича Фролова очень любила и уважала. Она сходилась с ним в мнениях. Впрочем, я не слыхал, чтобы она с ним говорила о философии. Это было дело Вердера, который разговаривать не умел. Раз, по уходе Вердера, я не мог удержаться и воскликнул: "В первый раз слышу человека!" - "Да,-- заметила Фролова,-- жаль только, что он с одним собой знаком". Фарнгаген (известный биограф) ходил к Фроловым - он любил выводить на свежую воду Беттину, которая его терпеть не могла и называла его Giftesel {ядовитый осел (нем.).}.

Повторяю, что во время моего пребывания в Берлине я не добился доверенности или расположения Станкевича; он, кажется, ни разу не был у меня, Грановский был всего только раз - и при мне у них не было откровенных разговоров. Станкевич, помнится, не любил тогда Жорж Занд - а о Белинском отзывался хотя дружественно, но несколько насмешливо... "Ну! - воскликнул он раз, услыхав о какой-то либеральной, но глупой выходке,-- теперь Виссариона хоть овсом не корми!" Я тогда о Белинском ничего не знал - и помню это слово Станкевича только по милости странного имени: Виссарион - поразившего меня. Берта, о которой я говорил выше, была отчасти причиной холодности Станкевича ко мне: я раз поехал с ней кататься верхом в Тиргартен - она очень со мной кокетничала,-- а вернувшись, уверила Станкевича, что я делал ей предложения: а она просто мне не нравилась. Вот всё, что я помню из пребывания Станкевича в Берлине.

Я встретил его потом в начале 1840-го года в Италии, в Риме. Здоровье его значительно стало хуже - голос получил какую-то болезненную сиплость, сухой кашель часто мешал ему говорить. В Риме я сошелся с ним гораздо теснее, чем в Берлине,-- я его видел каждый день - и он ко мне почувствовал расположение. В Риме находилось тогда русское семейство Ховриных, к которым Станкевич, я и еще один русский, А. П. Ефремов, ходили беспрестанно. Семейство это состояло из мужа (весьма глупого человека, отставного гусара), жены, известной московской барыни, Марьи Дмитриевны - и двух дочерей. Старшей тогда только что минуло шестнадцать лет - она была очень мила и, кажется, втайне, чувствовала большую симпатию к Станкевичу, который отвечал ей дружеским, почти отеческим чувством. (Сам он тогда думал о Дьяковой, которая жила в Неаполе и с которой он съехался потом.) Остальных лиц тогдашнего нашего кружка я не стану описывать - Станкевич говорит о них в своих письмах. Мы разъезжали по окрестностям Рима вместе, осматривали памятники и древности. Станкевич не отставал от нас, хотя часто плохо себя чувствовал; но дух его никогда не падал, и всё, что он ни говорил - о древнем мире, о живописи, ваянии и т. д.,-- было исполнено возвышенной правды и какой-то свежей красоты и молодости. Помню я раз - мы шли с ним к Ховриным и говорили о Пушкине, которого он любил страстно, так же как и Гоголя. Он начал читать стихотворение: "Снова тучи надо мною" - своим чуть слышным голосом... Ховрикы жили очень высоко - в четвертом этаже. Взбираясь на лестницу, Станкевич продолжал читать и вдруг остановился, кашлянул и поднес платок к губам - на платке показалась кровь... Я невольно содрогнулся - а он только улыбнулся и дочел стихотворение до конца. Изредка находил на него, однако, страх - как бы предчувствие близкой смерти. Раз, возвращаясь уже вечером в открытой коляске из Альбано,-- поравнялись мы с высокой развалиной, обросшей плющом, мне почему-то вздумалось вдруг закричать громким голосом: "Divus Caius Julius Caesar" {"Божественный Кай Юлий Цезарь" (лат.).} - в развалине эхо отозвалось будто стоном. Станкевич, который до того времени был очень разговорчив и весел,-- вдруг побледнел, умолк и погодя немного проговорил с каким-то странным выражением: "Зачем вы это сделали?" В то время в Риме беспрестанно случались убийства, чуть ли не по одному на день. Говорили даже, что убийцы пробираются на квартиры иностранцев. Станкевич перепугался, приказал устроить у своей двери железные болты и крюки - и баррикадировался с вечера. Раз я его спросил, что бы он сделал, если б вдруг, ночью, открывая глаза, он увидал, что какой-то незнакомый человек шарит по его комнате? "Что бы я сделал? - возразил Станкевич.-- Самым нежным голоском, чтобы не подать ему даже мысли, что я могу защищаться, сказал бы я ему: "Саrissimo signor ladrone! (И Станкевич придал своему голосу самое умоляющее выраженье.) - Carissimo signore! Prendete tutto ciè che voletê - ma lasciate mi la vita! - per carita!"" {"Дражайший господин грабитель! - Дражайший господин! Возьмите, что хотите, только оставьте мне жизнь! - будьте милосердны!" (итал.).} В Станкевиче была способность даже к фарсу. Помню, раз из шести поданных ему панталон ни одни не оказались годными; он вдруг принялся отплясывать по комнате в одних подштанниках с самыми уморительными гримасами - а это происходило месяца за три до его смерти. Хохотал он иногда до упаду - никогда не забуду, как он однажды смеялся, прочтя в "Тарасе Бульбе", что жид, снявши свою верхнюю одежду, стал вдруг похож на цыпленка. И в то же время невозможно передать словами, какое он внушал к себе уважение, почти благоговение. Шевырев в то время был в Риме - и ужасно льстил Станкевичу и вилял перед ним, хотя со всеми другими обходился, по обыкновению, с педантической самоуверенностью. Станкевич несколько раз осаживал меня довольно круто, чего он в Берлине не делал - в Берлине он меня чуждался. Раз в катакомбах, проходя мимо маленьких нишей, в которых до сих пор сохранились остатки подземного богослужения христиан в первые века христианства, я воскликнул: "Это были слепые орудия провидения". Станкевич довольно сурово заметил, что "слепых орудий в истории нет - да и нигде их нет". В другой раз перед мраморной статуей св. Цецилии я проговорил стихи Жуковского:

И прелести явленьем по привычке Любуется, как встарь, душа моя,-- Станкевич заметил - что плохо тому, кто по привычке любуется прелестью, да еще в такие молодые годы.

В то время жил в Риме некто Брыкчинский, поляк, друг Листа и отличный пианист, умиравший от чахотки, Станкевич его очень любил - у Брыкчинского было весьма замечательное, энергическое и умное лицо - он знал, что его болезнь безнадежна, а мы все знали, что и Станкевича болезнь безнадежна. Он давно любил Дьякову, на сестре которой чуть не женился,-- и, говорят, съехавшись с нею перед смертью, был чрезвычайно счастлив. Мы знали про его любовь - но уважали его тайну. Станкевич оттого так действовал на других, что сам о себе не думал, истинно интересовался каждым человеком и, как бы сам того не замечая, увлекал его вслед за собою в область Идеала. Никто так гуманно, так прекрасно не спорил, как он. Фразы в нем следа не было - даже Толстой (Л. Н.) не нашел бы ее в нем. Он первый дал Шушу (так звали старшую дочь Ховриной) читать Шиллера - и играл с ней в четыре руки на фортепьяно. Незадолго до смерти он написал мне довольно большое письмо, которое я прилагаю. Умер он, как известно, в Новаре; он вместе с Ефремовым и Дьяковой ехал в Северную Италию, на берега Lago di Como. Станкевич был более нежели среднего роста, очень хорошо сложен - по его сложению нельзя было предполагать в нем склонности к чахотке. У него были прекрасные черные волосы, покатый лоб, небольшие карие глаза; взор его был очень ласков и весел; нос тонкий, с горбиной, красивый, с подвижными ноздрями, губы тоже довольно тонкие, с резко означенными углами; когда он улыбался - они слегка кривились, но очень мило,-- вообще улыбка его была чрезвычайно приветлива и добродушна, хоть и насмешлива; руки у него были довольно большие, узловатые, как у старика; во всем его существе, в движениях была какая-то грация и бессознательная distinction {благовоспитанность (франц.).} - точно он был царский сын, не знавший о своем происхождении. Одевался он просто - носил обыкновенно палку. Ни разу не слыхал я от него жалоб на свое здоровье; о болезни своей он говорил не иначе как в шутливом тоне; никогда он не хандрил. Когда я изображал Донорского (в "Рудине"), образ Станкевича носился передо мной - но всё это только бледный очерк.

В нем была наивность, почти детская - еще более трогательная и удивительная при его уме. Раз на прощанье с г-жой Фроловой он принес ей в подарок круглую (так называемую геморроидальную) подушку под сидение - принес и вдруг догадался, что вид ее неприличен, сконфузился и так и остался с подушкой в руках - и, наконец, расхохотался. Он был очень религиозен - но редко говорил о религии. По-французски говорил порядочно, по-немецки лучше - немецкий язык он знал очень хорошо. Я забыл сказать, что в Риме я одно время рисовал карикатуры - иногда довольно удачно; Станкевич задавал мне разные, забавные сюжеты - и очень этим потешался. Особенно смеялся он одной карикатуре, в которой я изобразил свадьбу Маркова (живописца, теперешнего профессора); Марков вздыхал тоже по Шушу, к которой, грешный человек, и я не был совершенно равнодушен.

Станкевич упоминает в своих письмах о сестре Фроловой, г-же Кёне. Она приезжала в Берлин к своей сестре. Помню я, что она была недурна собой, очень тиха и носила длинные белокурые букли. Впрочем, между ею и сестрой ее не было ничего общего; Фролову напоминал скорей ее брат, Иван Галахов, уже умерший, которого я встречал в Москве. Фролова умела, когда хотела, быть чрезвычайно блестящей в разговоре; помню, раз приехал к ней в Берлин один очень умный француз, граф или маркиз. Вдвоем они вели целый вечер такой диалог - хоть бы из какой-нибудь "пословицы" Альфреда де Мюссе. Г-жа Фролова по уходе его назвала его un vrai gentleman {настоящим джентльменом (франц.).} - тогда это слово не успело еще так опошлиться. В г-же Фроловой была наклонность к аристократии - но столько в ней было доброты и простоты в то же время!

Иван Тургенев.ру © 2009, Использование материалов возможно только с установкой ссылки на сайт